— А ведь действительно-с, Аристарх Прохорыч, — умиленно согласился старик, с каким-то благоговением заглядывая в рот «племянничка», откуда вылетали слова самой мудрости. — Я так полагаю-с, по своему глупому разуму, что Евдоким Игнатьич действительно обижают вас в ослеплении-с…
— Да еще как, дядюшка!.. Вы сами посудите, какую я теперь муку принимаю из-за каких-нибудь тридцати тысяч… Это из-за своего-то капитала я должен мучиться все равно как в аду… Ну, есть ли тут какой-нибудь смысл, дядюшка?
— Истинная ваша правда-с, Аристарх Прохорыч, — говорил со смирением Калин Калиныч, который в присутствии Гвоздева чувствовал себя, кажется, совсем уничтоженным. — А вот чайку-с, Аристарх Прохорыч?
— Отчего же, можно и чайку, дядюшка, — соглашался Гвоздев.
Праведный во время нашего разговора, кажется, успел обделать в исправности все, за чем приезжал, — по крайней мере по смущенному лицу Евмении и по ее опущенным глазам можно было прочитать довольно ясно: «Я — ваша; делайте со мной, что хотите». Разговор с Праведным, приправленный пикантными анекдотами и bon mot, привел Евмению в какое-то опьянение, от которого она не могла проснуться; время от времени она вся вздрагивала и заливалась своим неудержимым заразительным смехом, делая Праведному глазки. Калин Калиныч одним ухом тоже вслушивался в этот разговор и пришел от него в такой восторг, что, кажется, совсем позабыл о том, что его Евмения — барышня и что она сидит чуть не на коленях у Праведного. Старик усердно утирал платком свое вспотевшее лицо и, задыхаясь от смеха, шептал одну и ту же фразу: «Вот, можно сказать, уморили-с, с первого разу уморили-с!»
— Марк Киприяныч, стаканчик чайку-с? — предлагал старик.
Праведный вместо ответа продекламировал из «Коробейников» Некрасова четверостишие:
Ах ты, зелие кабашное,
Да китайские чаи,
Да курение табашное!
Бродим сами не свои.
— И впрямь: бродим сами не свои, — согласился Калин Калиныч. — Откуда это вы, Марк Киприяныч, так складно говорить только научились?
— Ученье — свет, почтеннейший Калин Калиныч! — скромно отвечал Праведный, полузакрывая свои бесстыжие глаза.
— Стаканчик чайку-с прикажете-с?
— Отчего же и не побаловаться китайской травкой, почтеннейший Калин Калиныч! Благодарствуйте.
— И вы будете уверять меня, что были студентом? — спрашивала Евмения Праведного, кокетливо улыбаясь и делая глазки.
— Даже самым убогим студентом был, — уверял Праведный, выпивая уже второй стакан с замечательным аппетитом. — Да, да… Был беднее самого Иова в дни его несчастия, и представьте себе, какой однажды вышел со мной преказусный случай. Жили мы, трое студентов, на Петербургской стороне, на Малой Дворянской улице, — и как это случилось, право, теперь не умею сказать, — только в одно прекрасное утро у нас на троих осталось из всей одежды всего-навсе только старые калоши, поповский подрясник и старая поповская шляпа… Даже самых необходимейших принадлежностей мужского туалета недоставало, — уж извините, Евмения Калиновна, за мою откровенность! Представьте себе, что происходило, когда одному из нас нужно было куда-нибудь выйти из дому… Но это еще ничего: выходили обыкновенно по вечерам, а история в том, что у меня была невеста, девушка из очень порядочного семейства, которая, не видя меня долго, понятно, очень скучала о моей особе и в один прекрасный вечер вздумала мне сделать небольшой сюрприз: отыскала мою квартиру и явилась, так сказать, на крыльях любви… Представьте теперь мое положение, господа!
— Ах, довольно, довольно! — стонала Евмения, хватаясь за бока. — Довольно!.. У-мо-рили…
— Нет, уж позвольте досказать, — настаивал Праведный, раскуривая сигару. — Вы ничего не имеете против моей сигары, почтеннейший Калин Калиныч?
— Нет-с, помилуйте-с, — лепетал старик. — Я ведь православный-с…
— Ну, дядюшка, есть грех, немного прикержачиваете, — мягко шутил Гвоздев.
— Ах, Аристарх Прохорыч, вам, ей-богу-с, грешно-с надо мной смеяться…
— Ну, дядюшка, не обижайтесь, я пошутил, — успокаивал Гвоздев огорченного Калина Калиныча.
— Господа, позвольте же мне анекдот-то докончить, — лениво заметил Праведный, попыхивая синим дымком дорогой сигары. — Согласитесь, господа, что моя невеста все-таки была женщина.
— О… ха-ха-ха! — со слезами на глазах хохотала Евмения. — Да, конечно, не мужчина же…
— Нет, я не то хотел сказать, — поправлялся Праведный. — Я хотел высказать ту мысль, что моя невеста, как женщина, конечно, была немного ревнива и могла заподозрить меня, по меньшей мере, в том, что у меня в комнате сидит какая-нибудь соперница и что я именно поэтому не отворяю ей двери… Кажется, ясно я выражаюсь? Ну-с, как вы думаете вышел я из этого чертовски затруднительного положения?
— Ах, довольно, довольно, Праведный, — кричала Евмения, кокетливо делая рукой такие движения, как будто отмахиваясь от комаров. — Понятно, что было дальше…
— Нет, уж позвольте докончить, Евмения Калиновна! — упорно настаивал Праведный. — Видите ли, у нас полкомнаты занимала братская кровать, на которой мы все вместе спали, вот я на нее и положил моих друзей, прикрыл их для приличия одеялом, а сам надел калоши и подрясник… Теперь представьте себе такую картину: на кровати из-под одеяла выставляются головы моих друзей, я стою посреди комнаты в поповском подряснике, а в отворенную дверь с изумлением смотрит моя невеста… Понятное дело, что все разрешилось смехом, и моя невеста только лишний раз убедилась, что я невинен, как сорок тысяч младенцев, так как мои товарищи меньше всего походили на женщину: у одного гусарские усы, у другого борода, как у Аарона.